• Приглашаем посетить наш сайт
    Писемский (pisemskiy.lit-info.ru)
  • Марк Вишняк. В. Ф. Ходасевич

    Марк Вишняк

    В. Ф. Ходасевич

    Владислав Фелицианович находился больше 10 лет в моем почти "монопольном" ведении, пока не перешел в "ведение" В. В. Руднева 1 , перенявшего в 36-м году мои секретарские обязанности, в том числе и сношения с сотрудниками. Я могу рассказать, как произошло наше сближение, но не могу объяснить - убедительно для себя, - почему это произошло. Тем не менее с Ходасевичем я был связан больше и дольше, чем со многими другими сотрудниками "Современных записок".

    Ходасевич очутился в эмиграции, в Берлине, в 1922 г. Он уже был поэт с именем, без того, однако, чтобы быть в первых рядах или пользоваться общим признанием. Белый только что опубликовал о Ходасевиче лестную статью (в 5-м выпуске "Записок мечтателя"), проредактированную Блоком, но вышедшую уже после смерти последнего. Известность и признание для Ходасевича пришли в эмиграции: в Берлине, где он вместе с Горьким редактировал "Беседу", и в Париже, где он провел последние 15 лет жизни, напряженно работая в "Современных записках" и в "Днях" и потом в "Возрождении". От Горького к Гукасову 2 - так схематически может быть обозначен мучительно трудный эмигрантский путь Ходасевича, с той оговоркой, что Ходасевич никогда полностью не солидаризовался ни с Горьким, ни тем менее с Гукасовым.

    Наши отношения начались с заочного знакомства, на расстоянии. Ходасевич предложил журналу стихи, которые стали печататься в "Современных записках" почти из номера в номер. Лично познакомились мы в 24-м году, когда Ходасевич переехал в Париж. Поразил его тщедушный вид и моложавость, не шедшая к представлению, которое составилось при чтении его стихов и достигнутой им уже известности, как бы предполагавшей некоторую "маститость". Его ответная реплика была, как всегда, когда он хотел быть любезным, - полуиронической:

    - Я тоже представлял себе Вас с бородой, таким вот - Михайловским! Михайловским! - и он покрутил в воздухе, на некотором расстоянии от своего подбородка, тремя пальцами, явно обнаруживая неверное представление о физическом облике покойного Михайловского и его подлинной бороде.

    Общение наше возникло на деловой почве, обычной между сотрудниками журнала и членом редакции, выполнявшим одновременно и функции секретаря, бухгалтера, казначея и т. д. Но и при деловом общении не могло, конечно, не быть с самого начала обмена мнениями о заданиях журнала, о его ведении и - конкретнее и уже - о достоинствах напечатанного материала, о недостатках того и другого автора, беллетриста, политика, ученого. Помещение редакции в приемные часы все реже стало удовлетворять потребности довести до конца начатый разговор или спор, и все чаще стал Владислав Фелицианович наведываться поздним вечером ко мне на дом, где этажом и двумя выше жили другие его и мои приятели и знакомые: Б. К. Зайцев, В. Ф. Зеелер 3 , М. А. Осоргин 4 , Я. Б. Полонский 5 .

    Ходасевич был совершенно исключительный собеседник - умный, впечатлительный, с огромной памятью, едкий и язвительный (излюбленный эпитет Ходасевича-поэта). Хилый и постоянно понукаемый болезнями и нуждой, раздираемый самыми различными страстями, благими и дурными, безуспешно мечтавший об элементарнейших условиях спокойного существования, Ходасевич мог без устали говорить часами, попыхивая папиросой и не замечая, что беседа давно уже превратилась в монолот. Он прерывал речь лишь для того, чтобы глубоко затянуться и, зарядившись дымом и никотином, как бы набраться новых сил. Груда пепла и окурков, остававшихся после его визита, служила вещественным доказательством или материальным выражением той радиации ума и страсти - "И злость, и скорбь моя кипит", - которыми бывал пресыщен и от которых по временам положительно изнемогал Ходасевич.

    Ходасевич с первых же наших встреч, что называется, зачастил - не проходило двух-трех дней, чтобы он не заглянул к нам вечером "на минутку", затягивавшуюся, как правило, на долгие часы. Мне было непонятно, а моих близких людей даже интриговало, что влечет Ходасевича ко мне, на чем покоится наша "дружба"? По всему нашему прошлому и жизненному складу, интересам, окружению, симпатиям мы как будто мало подходили друг к друту.

    Может быть, внутренне одинокий поэт оказывался часто в состоянии, близком Мармеладову, - "когда непременно надо хоть куда-нибудь да пойти". Может быть, ему требовалась аудитория, но не критика и возражения со стороны литераторов-профессионалов. Мое общение с на редкость умным и занимательным собеседником не требует пояснения. Здесь был и личный интерес, и общественный - забота о "Современных записках", дума о том, как склонить автора дать журналу наиболее нужное для журнала, а не автору; наконец, элементарное внимание и человеколюбие: "Ведь надобно же, чтобы у всякого человека было хоть одно такое место, где бы его пожалели..."

    Святополк-Мирский назвал Ходасевича "любимым поэтом всех тех, кто не любит поэзии". Может быть, Святополк-Мирский и прав в отношении моей оценки поэта Ходасевича, может быть, и на самом деле я недостаточно любил поэзию. Но я восторгался многими стихотворениями Ходасевича, и, в частности, очень мне пришлось по душе написанное им в 23 году:

    Умен и не заумен

    . . . . . . . . . . . . .

    Лишь Ангел, Богу предстоящий,

    Да Бога не узревший скот

    Мычит безумно и ревет.

    А я - не ангел осиянный,

    Не лютый змий, не глупый бык.

    Люблю из рода в род мне данный

    Мой человеческий язык:

    Его суровую свободу,

    Его извилистый закон.

    Физически немощный, Ходасевич часто и подолгу страдал от ряда болезней: жестокого фурункулеза, прилипчивой экземы на руках - и, что особенно мучило и раздражало, на лбу, - от камней в желчном пузыре, которые и свели его в могилу. Физическая немощь отягчалась постоянным нищенством, неотвязчивыми думами о насущном пропитании и крове, неотступным сознанием незаслуженности и несправедливости выпавшей на его долю судьбы. Ходасевич был неприхотлив в еде, пил редко и мало, был почти равнодушен к комфорту. Только курильщик был он страстный: курение стоило ему "состояния". И тем не менее ему приходилось порой туго и невыносимо - до безысходности.

    Осенью 1925 года в воскресный день у меня собралось несколько друзей. Неожиданно, без приглашения, пришел Ходасевич, взволнованный и мрачный. С трагической подчеркнутостью он заявил, что у него неотложное ко мне дело. Мы удалились в другую комнату, и Ходасевич сообщил, что, не будучи больше в силах существовать, он решил покончить с собой!..

    Сейчас, задним числом, я не склонен думать, что свое решение он принял обдуманно. Но тогда я отнесся к его словам со всей серьезностью и тревогой, которой они заслуживали. Я упросил Ходасевича отложить свое решение во всяком случае на 2-3 дня, пока я не попытаюсь приискать ему постоянный заработок в "Днях", перекочевавших тогда из Берлина в Париж. Я встретил полную готовность со стороны редактора "Дней" А. Ф. Керенского и заведовавшего литературным отделом газеты М. А. Алданова. Ходасевич на время - очень недолгое - был устроен: он сделался помощником Алданова и стал ведать стихотворным отделом.

    Несколько лет спустя Ходасевич тоже внезапно явился ко мне уже не днем, а поздним вечером и по совершенно другому поводу. В итоге острой полемики с коллегой-пушкинистом М. Л. Гофманом Ходасевич обвинил его в присвоении чужих литературных открытий. Гофман, естественно, вызвал Ходасевича на третейский суд, и Ходасевич пришел просить меня быть судьей - с его стороны. Я отклонил предложение на том основании, что, редактируя журнал, в котором печатаются оба противника, я окажусь в неудобном положении избранника одной стороны. По моему совету Ходасевич обратился к генеральному секретарю Союза писателей и журналистов профессиональному адвокату В. Ф. Зеелеру, который и взялся отстаивать его процессуальные права и интересы.

    Суд кончился для Ходасевича более чем плачевно. Он лишний раз оказался жертвой собственного темперамента и профессиональной страстности. После ряда заседаний, в которых трем юристам-нелитературоведам - М. Л. Гольдштейну, Зеелеру, Нольде - приходилось разбираться в разночтении пушкинского текста, Ходасевич внезапно отказался от дальнейшего судебного разбирательства, на которое сам же согласился. Сколько я ни убеждал его и ни доказывал, что при всех обстоятельствах самый суровый судебный приговор будет все же мягче его "самоосуждения" путем бегства от суда, - Ходасевич остался непреклонен: "наплевать", "не хочу", "не могу".

    Даже сравнительно гибкое и неформальное третейское судопроизводство было невтерпеж его непокорной, обуреваемой страстями и пристрастиями натуре.

    "фишках", любивший и ценивший точность и аккуратность - порядок на письменном столе, на книжной полке и в рукописи, Ходасевич бывал, как ребенок, капризен и упрям. На иррациональных путях устанавливал он свою правду и, чтобы ее отстоять, закусив удила, не глядя ни на кого и ни на что, мчался вперед - обычно с ущербом для себя и своей правды.

    Ходасевич от природы был существом недостаточно социальным: в нем было нечто от "Человека из подполья". Он не без удовольствия высмеивал всякую общественность. И в то же время сам боролся за правду в искусстве и литературе, в личных отношениях и общественных. Он отстаивал обретенную им правду фанатически и упорно, против всех и вопреки всему, не считаясь ни с какими последствиями и отрицая всякую "ложь во спасение", "условную ложь общежития" или, по Горькому, - "ложь утешительную, ложь примиряющую".

    Ходасевич стоял за "возвышающую правду". Здесь он позволял себе оспаривать даже Пушкина - своего кумира: "Истина не может быть низкой, потому что нет ничего выше истины". С этой меркой подходил он к живым и мертвым. "Был он кипуч, порывист и любил правду, всю, полностью, какова бы она ни была. Он товорил все, что думал, прямо в глаза", - характеризовал Ходасевич своего любимца Гершензона; он "не сглаживал углов, не золотил пилюль". И к нелюбимому им Горькому подходил он с тем же мерилом, обличая за то, что "упорный поклонник и создатель возвышающих обманов, ко всякому разочарованию, ко всякой низкой истине он относился, как к проявлению метафизического злого начала". В самом творчестве Горького Ходасевич считал главной темой противопоставление правды и лжи. Когда он писал о Есенине, он возвращался к той же проблеме взаимоотношения правды и лжи. Он хотел примирить читателя с несчастным поэтом указанием на то, что Есенин "был бесконечно правдив в своем творчестве и перед своею совестью, во всем доходил до конца, не побоялся сознать ошибки, приняв на себя и то, на что соблазняли его другие".

    Ходасевич бывал очень пристрастен - и лично, и профессионально. У него были свои любимцы и свои литературные антипатии. По случайным обстоятельствам на коротком отрезке времени он менял и свои личные отношения, и - что было гораздо вреднее - свою литературную оценку от резко отрицательной к положительной (в отношении, например, к Марине Цветаевой) и обратно. Однако чаще Ходасевич бывал строг, сдержан и осторожен в своих суждениях.

    Он был требователен не только к другим - к нелюбимым им Брюсову и Горькому, но и к Белому, о котором писал, что тот "повлиял на меня сильнее кого бы то ни было из людей, которых я знал", и о котором не забыл и на смертном одре. Ходасевич был не менее требователен к себе как писателю и поэту. Он работал, буквально не покладая рук, методически и упорно, изо дня в день, невзирая на здоровье и внутреннюю обиду. И работал он так не только по необходимости, но и по убеждению: в трудолюбии Сальери Ходасевич видел не антитезу Моцартову вдохновению, а восполнение - или даже условие - законченного творчества. И не надо принадлежать к школе "формалистов" в литературе, чтобы видеть и оценить строгость, сухость и собранность ходасевичевского стиха и всего писательского стиля - его классицизм.

    "Современных записках" (кн. 13, 15, 16, 20, 24, 25, 26, 28, 34, 35, 37, 50). Появились у нас и шесть его статей, посвященных творчеству Пушкина; почти все литературно-биографические очерки, вошедшие позднее в книгу "Некрополь" (Брюсов, Гершензон, Горький, Есенин, Сологуб); весь его "Державин" и ряд других статей и рецензий.

    и теоретически много размышлял над игрой как разновидностью случая, вдумываясь в жизненную судьбу русских писателей, ставших жертвой карт и в своем творчестве отдавших дань этой непреодолимой страсти. В последние годы жизни Ходасевич задумал написать для "Современных записок" этюд "Игроки в литературе и в жизни" (Пушкин, Некрасов, Толстой, Достоевский). Я очень многого ждал от этой работы, будучи убежден, что литературные знания и мастерство автора будут оплодотворены в данном случае и его внутренним опытом.

    О том, что могло получиться, дают некоторое представление очерки Ходасевича о Брюсове и Горьком, в которых он описывает, как эти писатели играли в карты. "Перед духами игры Брюсов пасовал. Ее мистика была ему недоступна, как всякая мистика. В его игре не было вдохновения. Он всегда проигрывал и сердился - не за проигрыш денег, а именно за то, что ходил, как в лесу, там, где другие что-то умели видеть..." Или: "Об игре Горький не имел и не мог иметь никакого понятия: он был начисто лишен комбинаторских способностей и карточной памяти..."

    Сколько раз на протяжении лет я ни возвращался к уговорам, мне, увы, не удалось склонить Ходасевича вплотную заняться этой темой. Более насущное и неотступно злободневное постоянно оттесняло на второй план трудное задание.

    Требовательность к себе привела Ходасевича не только к тому, что он даже не приступил к написанию "Игроков в литературе и в жизни", но к другому. Начав в "великой тайне" ото всех писать "нечто прозаическое", он кончил тем, что уничтожил написанное. Эта требовательность сказалась и в том, что Ходасевич так и не осмелился осуществить мечту своей жизни - написать биографию Пушкина - даже тогда, когда празднование столетия со дня рождения поэта открывало перед Ходасевичем ряд практических возможностей к написанию и изданию книги. Была объявлена - за подписью М. А. Алданова, И. А. Бунина, В. Н. Коковцева и В. А. Маклакова - предварительная подписка на биографию Пушкина; но Ходасевич этой книги так и не написал.

    "братьев-писателей". Это не способствовало ни жизненным успехам, ни душевному покою. Все больше накоплялось раздражения, высокомерия, мнительности и преувеличенной подозрительности, временами доводивших Ходасевича до отчаяния. Все чаще возникали конфликты и ссоры, все больше сторонился он и отходил от людей.

    В такой обстановке, когда исполнилось 25-летие литературной деятельности Владислава Фелициановича, мне пришлось оказаться едва ли не главным организатором его чествования. С внешней стороны все обошлось 10 апреля 1930 года вполне благопристойно: присутствовали и произнесли приветственные речи генералы от литературы - Бунин и Мережковский; говорили и другие, и я прочел сочиненные в честь юбиляра вирши. Но празднование все же вышло недостаточно ярким - много ниже творчества Ходасевича и его заслуг перед русской литературой.

    В довершение не удалась и запоздавшая попытка друзей и почитателей Ходасевича отметить юбилей особым изданием переведенной им с древнееврейского языка поэмы Саула Черниховского "Свадьба Эльки". Издание проектировалось "роскошное" - ручным способом набранное, in 8® со специально изготовленными иллюстрациями Мане-Каца. Черниховекий дал свое согласие. Мане-Кац сделал 6 рисунков пером. Но книжка не вышла. Призыв к подписке - И. А. Бунина, Р. Г. Винавер, М. В. Вишняка, Б. К. Зайцева, М. О. Цетлина - не был услышан, во всяком случае, встретил недостаточный отклик со стороны более состоятельной части русской эмиграции. Новая неудача могла лишь усилить чувство горечи, обиды и раздражения.

    Ходасевич отталкивался от общественности и психологически, и идейно. И - заслуженно или незаслуженно - ему пришлось дважды поплатиться за свое отталкивание. Так случилось, что практически он ближе всего столкнулся с двумя крайними, наиболее нетерпимыми флангами русской общественности. Соблазнившись на время одним, а потом другим, Ходасевич в обоих разочаровался и еще сильнее укрепился в своем отрицательном отношении ко всякой общественности - к общению вообще.

    Вместе с другими готов был он уверовать в возможность построения нового мира большевистскими руками. В блестящем этюде "Белый коридор" Ходасевич рассказал о времени, когда и он, голодный и несчастный, заседал в Кремле под просвещенным руководством Ольги Давыдовны Троцкой-Каменевой, - что это было и чем все кончилось. В горечи и сарказме рассказа чувствовалось воздаяние не только врагам, соблазнившим и обманувшим, здесь была и расплата с самим собой, с собственной наивностью и иллюзией.

    "Демьянов Бедных для эмигрантов" и "эмигрантский национализм" справа, с которыми столкнулся, став сотрудником "Возрождения". Он попал в "Возрождение" поневоле, по тяжкой нужде, выговорив себе "автономию" в своем литературном отделе; тем не менее он отдал свой труд и талант на поддержку Гукасовского предприятия.

    У меня сохранился экземпляр "Некрополя" 39 г. с сухой надписью и приветом от автора: вместо обычных "дорогому" и "милому" здесь фигурировало "многоуважаемому". Перемена вызвана была тем, что к тому времени Ходасевич успел и сумел повздорить и со мной, к которому многие годы он относился исключительно доверчиво и сердечно {Его письма ко мне напечатаны в 7-й книге "Нового журнала" в 1944 г. - Примеч. М. Вишняка. }.

    Размолвка произошла неожиданно. Раздался звонок, и в дверях появился Ходасевич, часто заходивший без предупреждения. Мы с женой заканчивали завтрак за столом на кухне. Гость от предложенного ему кофе отказался и уселся на стуле рядом, попыхивая своей вечной папиросой. Разговор зашел о появившемся в тот день фельетоне Ходасевича в "Возрождении", где он разделал под орех очередную книгу нелюбимого им журнала "Числа". Своей критике содержания "Чисел" Ходасевич предпосылал, однако, параллель между редакцией "Совр. записок" и редакцией "Чисел". Редакторы "С. з.", некомпетентные в вопросах литературы и поэзии, этого и не скрывают, тогда как редакторы "Чисел", корил их рецензент, претендуют на свою компетентность в этой области и в то же время совершают ошибки и промашки, недопустимые и непростительные.

    Я заметил Ходасевичу, что не понимаю, для чего ему понадобилось атаковать "Числа", пользуясь "Совр. записками" как трамплином для броска. Что сказал бы он, если бы, нападая на чью-либо политическую линию, я начал примерно так: вот Ходасевич и не скрывает того, что не интересуется политикой и ни черта в ней не понимает, а тут... Я не успел досказать мысли, как Ходасевич как ужаленный вскочил со стула, бросив по моему адресу:

    В крайнем возбуждении отправился он к жившему в том же доме приятелю своему еще по Берлину Каплуну-Сумскому и, меряя шагами комнату, обещал вызвать меня на дуэль за оскорбление. Этого, конечно, не случилось, и в ближайшие же дни при случайной встрече, уже придя в себя и одумавшись, Ходасевич принес мне извинения, что погорячился и проч. Отношения наши восстановились, но уже не в той форме, что прежде.

    Чтобы передать настроение, в котором годами бывал Ходасевич и которое к концу его жизни только обострилось, приведу извлечения из письма, написанного им сотоварищу по московской 3-й гимназии А. С. Тумаркину 23 октября 1936 г.: "Я уверен, что ты на меня не в обиде за мое исчезновение с твоего горизонта. Но поверь, будь добр, что я окончательно и бесповоротно выбит из колеи, потому что вдребезги переутомлен умственно и нервно. Прямо говорю: твое общество я бы предпочел всякому другому, если бы вообще был еще способен к общению. Но я могу делать два дела: писать, чтобы не околеть с голоду, и играть в бридж, чтобы не оставаться ни с своими, ни с чужими мыслями. За последние два года я случайно попал в гости к Апостолу, придя к нему за книгой, и случайно очутился у Фондаминского, когда и ты был у него. Это потому, что мы с Тэффи ходили по делу к Зеелеру и не застали его дома. Больше им не был и никого не звал к себе, кроме Сирина, ибо он приезжий. У сестры не бываю по 2-3 месяца, с H. H. встречаюсь в кафе примерно раз в три недели. Молодых поэтов, ходивших ко мне по воскресеньям, тоже "закрыл". Я - вроде контуженного. Просидеть на месте больше часу для меня истинная пытка. Я, понимаешь, стал неразговороспособен. Вот если бы я мог прекратить ужасающую профессию эмигрантского писателя, я бы опять стал человеком. Но я ничего не умею делать.

    ".

    "куда-то вверх тормашками", Но "ужасающей профессии эмигрантского писателя" так и не прекратил - может быть, потоку, что "не умел", как все-таки сумела это сделать, с трагическим заключением, не более Ходасевича приспособленная к такой операции Марина Цветаева; а может быть, потому, что Ходасевичу не предоставили возможности ликвидировать его "эмигрантскую профессию"?!

    Ходасевич унес в могилу ответ на эти сомнения. Но свою подверженность всякого рода соблазнам он отлично сознавал - и описал:

    Когда б я долго жил на свете,

    Должно быть, на исходе дней

    Упали бы соблазнов сети

    Смолоду "контуженный", он прожил недостаточно долго, чтобы "соблазнов сети" упали окончательно. Но 53 года жизни были все же достаточным сроком для самых разнообразных соблазнов и увлечений его встревоженной совести. Ходасевич воспринимал свою жизнь как тяжкую ношу, - чтобы не сказать: проклятие, - несправедливо возложенную на него безжалостной судьбой. Он мужественно боролся с невзгодами; пытался преодолеть их уходом в творчество, которое ему представлялось тоже не "священным даром" или "легкой забавой", а утомительным трудом и подвигом - ремеслом, "подножием искусства". Но жизненные невзгоды, как злые фурии, неотступно мчались вслед "контуженному", пока, настигнув, не положили конец его лету "вверх тормашками" и заодно - его страдальческой жизни и творчеству.

    Лучше спать, чем слушать речи

    Злобной жизни человечьей,

    Малых правд пустую прю...

    "Тяжелой лире".

    Как и большинству крупных русских писателей, Ходасевичу был отпущен литературный дар, ему не было дано дара жить.

    Комментарии

    Марк Вишняк
    В. Ф. ХОДАСЕВИЧ

    Вишняк М. В. Современные записки. Воспоминания редактора. Indiana University Publications. Slavic and East European Series, 1957. C. 201-215.

    Ранее эта глава о Ходасевиче была напечатана в "Новом журнале" (1944. No 7).

    1 Руднев Вадим Викторович (1879-1940) - один из пяти редакторов "Современных записок". До эмиграции - профессиональный революционер, эсер. В марте 1917 г. стал московским городским головой. Эмигрировал в апреле 1919 г.

    2 "Возрождение".

    3 Зеелер Владимир Феофилович (1874-1954) - секретарь Союза писателей и журналистов, мемуарист.

    4 "Современных записок".

    5 Полонский Яков Борисович (1892-?) - библиограф, разыскал и издал ранее неизвестные письма П. Я. Чаадаева, А. И. Герцена, С. П. Шевырева; изучал архив И. С. Гагарина в Париже, книгохранилище русских иезуитов; разыскал неизданные автографы А. С. Пушкина и Дантеса.

    Раздел сайта: