• Приглашаем посетить наш сайт
    Иванов В.И. (ivanov.lit-info.ru)
  • Саул Черниховский. Завет Авраама. Идиллия из жизни евреев в Тавриде. Перевод В. Ходасевича

    Саул Черниховский (1873-1943)

    Завет Авраама

    Идиллия из жизни евреев в Тавриде

    работу, - листы аккуратно сложив и расправив, - Встал он на стул деревянный, на шкаф положил газету. Слез, подошел к окну и выглянул. Реб Элиокум Думал, что надо уже отправляться к вечерней молитве, В дом, где сходилась молиться вся община их небольшая. Двор из окна созерцал он в безмолвии мудром - и видел: Куры его поспешают к насести, под самую крышу, Скачут по лестнице шаткой, приставленной к ветхому хлеву. Медленно движутся птицы... Посмотрит наседка - и прыгнет Вверх на ступеньку; потом назад обернется и снова Смотрит, как будто не знает: карабкаться - или не стоит? Только петух молодчина меж ними: хозяйский любимец. Гребень - багряный, бородка - такая ж; дороден, осанист; Ходит большими шагами, грудь округляя степенно; Длинные перья, качаясь, золотом блещут турецким. Вот уж запел было он, но тотчас запнулся, внезапно Песню свою оборвал и, вытянув шею, пустился, Крылья широко раскинув, бежать; тут реб Элиокум Тотчас узнать пожелал причину такого поступка. Вскоре услышал он свист кнута, колес громыханье, Пару коней увидал, - а за ними вкатилась повозка. Лошади стали; с повозки высокий спрыгнул крестьянин, Крепкий, здоровый старик, распряг лошадей и в корыте Корму для них приготовил, с овсом ячмень размешавши. Реб Элиокум на гоя взглянул с молчаливым вопросом. Сразу по шапке узнал он, что гость - из села Билибирки. (Так испокон веков зовется село: Билибирка, - Только евреи его прозвали Малым Египтом.) Мудрый и щедрый Создатель (слава Ему во веки!), Тварей живых сотворив, увидел, что некогда могут Разных пород созданья смешаться между собою. Дал им Господь посему отличия: гриву, копыта, Зубы, рога. Ослу - прямые и длинные уши, Ящеру - тонкий хвост, а щуке - пестрый рисунок. Буйволу дал Он рога, петуху - колючие шпоры, Бороду дал Он козлу, а шапку - сынам Билибирки. Шапка по виду горшку подобна, но только повыше. Росту же в шапке - семь пядей; кто важен - с мизинец прибавит. Можно подробно весьма описать, как делают шапку: Видя, что шапка нужна, идет крестьянин в овчарню; Там годовалый ягненок, курчавый (черный иль рыжий) Взоры его привлекает; зарежет крестьянин ягненка; Мясо он сварит в горшке и с семьею скушает в супе, Есть и такие, что жарят ягнят, поедая их с кашей; Шкурку ж отдаст крестьянин кожевнику для обработки. В праздник, в базарный день, в Михайловку съездит крестьянин, В лавочку Шраги зайдет, посидит, часок поболтает, К Шлемке заглянет потом - и к Шраге назад возвратится; После отправится к Берлу; сторгуются; Берл за полтинник Шапку сошьет мужику, но с цены ни копейки не скинет: Ибо цена навсегда установлена прочно и свято. Едет ли он в Орехов, заглянет ли он в Севастополь, - Жителя этой деревни всякий по шапке узнает. Ежели кто повстречает жителя сей Билибирки, Скажет ему непременно: - Здорово, продай-ка мне шапку! - Гостя по шапке узнал, конечно, и реб Элиокум. Только не знал он того, зачем приехал крестьянин. Стал он тогда размышлять: - Э, видно, там, в Билибирке, Важное что-то случилось, - а я ничего и не слышал. - Так-то вот думает он, а мужик уж стоит на пороге, Шапку стащил с головы, озирается, ищет икону. - Здравствуй! Резник-то который? не ты ли? А я билибирский. Пейсах меня прислал. Родила ему Мирка сынишку. Завтра его ты обрежешь, а вот письмо; получай-ка. - - Ладно, - ответил резник, - помолюсь - а там и поедем. Ты же меня с часок подожди. А покуда и кони Пусть отдохнут. - Сказал, поднялся, взял палку и вышел. Улицей тихо идет он, сверкая гвоздями подметок. Реб Элиокум могель известный в целой округе, Даже из дальних селений за ним присылают нередко. Слава его велика. - Через полчаса из дому снова Реб Элиокум выходит в пальто и в шарфе пуховом, Теплом, большом. Ибо Элька, жена его, так говорила, Мужа в сенях провожая: - Возьми, обвяжи себе шею; День хоть не очень холодный, а все-таки лучше беречься. Что тебе стоит? возьми! Жалеть наверно не будешь. - Реб Элиокум неспешно дошел до повозки мужицкой, Смотрит - а в ней, как ягнята, его же три дочки уселись: Сорка, да Двейрка, да Чарна. А где же сынишка? Да вот он, Ишь, на руках-то у гоя, который приехал в повозке. Хочет мужик и его посадить с сестренками рядом. Так и сияют оба: и гой заезжий, и Хона. (Мальчика Хоной назвали в память братишки, который Умер давно от холеры; но гои, понятно, Кондратом Хону придумали звать, при этом они говорили: Ежели Годл - Данило, то Хона - Кондрат несомненно.) Так и сияет мальчишка; накушался вдоволь он вишен, Зубы от сока синеют, пятно на кончике носа, Выпачкан весь подбородок... Настала для Хоны забава. Ножками дрыгает он на руках у гоя Михайлы. Любит Михайла подчас пошутить с детворою еврейской: - Ну-тка я вас, жиденят! - и кнутом замахнулся притворно. Громко тогда закричали и Сорка, и Двейрка, и Чарна; Хона однако не вскрикнул, не тронулся с места, а поднял Сам кулачок свой на гоя, готовый ринуться в битву. Молча Михайло стоял на месте, весьма удивленный, После того покачал головой и промолвил негромко: - Плохо, когда жиденята - и те бунтовать начинают! - Он у меня герой, - отвечал Элиокум с улыбкой: - Брось-ка его да ребят покатай в повозке немного. - С криками снова уселись и Сока, и Двейрка, и Чарна. Хона за ними в повозку - и тронулись лошади с места. - Ну, Элиокум, прощай, - сказала жена, - "До свиданья. Хону вы мне берегите! Ты, Сорка, за брата ответишь!" Дети еще не вернулись. Но вот закричал Элиокум: - Будет! Пора и домой! Возвращайтесь! - Не очень охотно Девочки слезли с повозки, - но все же отцу не переча. Хона один уперся: вцепился он крепко в Михайлу, Рот широко раскрыл и отчаянно дрыгал ногами. Только ни ноги, ни рот не слишком ему пригодились: Отдал приказ Элиокум - и мальчик был спущен на землю. Чарна и Двейрка, его похвативши, бежали проворно К дому. Назад озираясь, вися на руках у сестренок, С ними и Хона бежал, крича и мыча, как теленок. Ноги его поджаты; хвостиком край рубашонки Сзади торчит из прорехи, застегнутой слишком небрежно. Хона кому был подобен в эту минуту? Ягненку, В поле бредущему следом за маткой. Пастух выгоняет Мелкий свой скот; за ним, отставая, с протяжным блеяньем, Скачут ягнята вдогонку, и хвостики их презабавно Сзади по голеням бьются... А лошади мчатся и мчатся, Вот уж село миновали и по полю чистому едут; Вот - и с пригорка спустились; из глаз сокрылась деревня; Мельница только видна на холме; раскинувши крылья, Точно гигантские руки, привет она шлет им прощальный. Вот уж просторы полей окружили путников наших. Вольная ширь кругом простерта в покое великом. Скорби глубокой и тихой дух витает над степью: Песня извечной печали, бездонной, безмолвной и горькой, Повесть минувших событий - и темные тайны грядущих, Будущих дней... И невольно тогда на уста человеку Грустная песня приходит, и сердца тайник непостижный Полнит собой, и печалит, и мир омрачает, как облак. Сердце тогда защемит, а в глазах скопляются слезы. Славой овеяна степь, и в сказаньях о давних народах, Там, в отдаленных веках, на границе преданий и правды, Древнее имя ее окутано облаком тайны. Персы со скифами здесь воевали; здесь кочевали Половцев дикие толпы, потом племена печенегов; Кровь татарвы и казаков здесь проливалась обильно. Кончены те времена, когда от границы Буджака Вплоть до Каспийского моря ширилось море другое - Море сверкающих трав, благовоньем богатых. Бывало - Хищное племя шатры разбивало у рек многоводных, Диких коней усмиряло в степных неоглядных просторах... Только могилы остались доныне: большие курганы. Молча и грустно с курганов глядят изваянья; загадки Замкнуты в камне холодном. Весны беззаботной потоки Начисто смыли следы удалых наездников скифов; Память о половцах диких развеяли ветры по степи; Сечь навсегда затихла; в бахчисарайской долине Смолкли тимпаны и бубны; пространства степей необъятных Блещут под влагой росы в золотых одеяньях пшеницы. Прошлое дремлет в гигантских ему иссеченных могилах. Только в печальные ночи, когда облака торопливо Мчатся, сшибаясь, по небу, да туч блуждают обрывки, Лунный же лик багровеет и падает, медью сверкая, - Мнится: былые поверья опять облекаются плотью, Вновь пробуждаются к жизни. Встают из курганов гиганты, Снова взирают на землю их удивленные очи. Голосом трав шелестящих они повествуют о прошлом... Слушают путники шепот, и пристально смотрят, и видят Неба нахмуренный свод, суровые, темные тучи, Дали, немые как тайна судеб, - и невольно их сердце Смутной сжимается болью. И крадется в сердце желанье Бодро вскочить на коня, в бока его шпоры вонзивши, Мчаться степным бездорожьем, все дальше, туда, где с землею Сходятся тучи ночные. И хочется путнику громко Крикнуть, чтоб голос его разнесся от моря до моря, Хочется воздух пустыни наполнить возгласом диким, Чтобы спугнуть лебедей, чтоб услышали волки в оврагах, Чтобы зверье из нор откликнулось воем далеким, Чтобы утешилось сердце хоть слабым признаком жизни... Тихо тогда запевает Михайло, и песня простая, Грустью рожденная песня сердца печаль выражает. Прост и уныл напев, однозвучный, тягучий, нехитрый. Так над морским побережьем, так у днепровских порогов Чайки безрадостно кличут: за возгласом - возглас протяжный. Отзвук безрадостной доли, отзвук печали и плача. Так и Михайло поет; Элиокуму в самое сердце Скорбный мотив западает. Внятны в песне мужицкой Сердца горячего слезы; ищет выхода сердце Силам, скопившимся в нем неприметно, подспудно и праздно. В песне унылой излить их - вот облегченье для сердца. Песню казацкую пел Михайло. Внимал Элиокум; Мир непонятный и чуждый являлся душе его мирной: Пламя, убийства и кровь... И в даль смотрел он душою, В смену былых поколений, тех, что когда-то мелькнули В знойных степях - и исчезли... И вспомнил хазар Элиокум, Вспомнил потом Иудею, мужей могучих и грозных, Вспомнил о диких конях, о панцирях, копьях и пиках... Чуждо ему это все - но сердце сжалось невольно... Снова мерещатся луки, и пики, и ядра баллисты, Только уж лица другие. Те лица узнал Элиокум. Ава девятый день!.. И больнее сжимается сердце. Блещут мечи и щиты... И стал размышлять Элиокум: Если бы сам он был там, - то стал ли бы он защищаться? Долго он думал об этом - и вдруг нечаянно вспомнил Хону, поднявшего свой кулачок на Михайлу. И снова Сам Элиокум себя вопросил: "Во младенчестве нежном Так ли бы я ответил Михайле, как Хона ответил? Вижу я - новый повеял ветер во стане евреев, Новое ныне встает на нашей земле поколенье. Вот завелись колонисты, Сион... Что ни день, то в газетах Пишут о лекциях, банках, конгрессах..." И реб Элиокум В сердце своем ощущает и радость, и страх, и надежду: В мире великое что-то творится: дело святое, Милое сердцу его - и новое, новое! Страшно Дней наступающих этих! Кто ведает, что в них таится?.. Странно все это весьма, гадать о будущем трудно... Ахад-Гаам, "молодые" - все странно, прекрасно и ново... Старое? Старое - вот: уж готово склониться пред новым. Скоро исчезнет оно... Подрыты его основанья, Ширятся трещины, щели, - падение прошлого близко... Только по виду все так же, как было в минувшие годы. Так и со льдами бывало весною. Выглянет солнце, Всюду проникнут лучи: по виду лед все такой же; Только - ступи на него: растает, и нет его больше. Радо грядущему солнце - но все же и прошлого жалко... Лошади вдруг подхватили, помчались резвее. Михайло Песню свою оборвал. Грохочут колеса повозки, Весело оси скрипят, - и вот уж дома Билибирки. Вот уж глядят огоньки из маленьких, узких окошек, Путникам так и мигают их дружелюбные глазки. С лаем по улице грязной бегут отовсюду собаки, Полня весельем и гамом вечерний темнеющий воздух.

    II

    Ривлин, из Лодзи агент; Александр Матвеич Шлимазлин; Иоскин, тамошний фельдшер; Матисья Семен, аптекарь; Хаим брев Сендер, раввин, толстопузый, почтенный, плечистый. Родом он сам билибиркский, и им Билибирка гордится. "Нашего стада телец!" - о нем говорят, похваляясь. С ними сидит и реб Лейб, резник и кантор в "Египте". Худ он как щепка, и мал, и хром на правую ногу. Тут же и Лейзер, служка. И к ним присоседился прочно Рабби Азриель Моронт, с большой бородою, весь красный. Лет три десятка служил он в солдатах царю Николаю Первому - и устоял в испытаньях тяжелых и многих. Ныне же к Торе вернулся - к служению Господу Богу. Эти четыре лица: реб Лейб, Азриель и Лейзер, Так же реб Хаим, раввин, - весьма почитаемы всеми; Длинны одежды у них, и слово их в общине веско, Ибо из них состоит билибиркское все духовенство. Были два гостя еще, но ниже гораздо значеньем: Некий Хведир Паско и с ним сумасшедшая Хивря. Хведир - высокий, худой, и нос его башне Ливана, Красным огнем озаренной, подобен; от выпитой браги Красны глаза его также. Но нравом он скромен и смирен. Он охраняет евреев жилища. В квартале еврейском Улицей грязной и топкой ходит с собаками Хведир. Сырка, Зузулька, Кадушка и Дамка зовутся собаки. К Пейсаху Сырка пришла, а прочие дома остались. Сырка уселась в углу и, глаз прищуривши, ловит Мух, облепивших ее в бою пострадавшее ухо. Сидя в приветливой мордой, хвостом она тихо виляла. Кроме того, что он сторож, Паско был и "гоем субботним": Ставил он всем самовары и лампы гасил по субботам. Печи, случалось, топил и строил навесы для Кущей. Впрочем, не реже его топила печи и Хивря. Также ходила она за водой и за то получала По две копейки. Когде же случалось, что баня топилась, Хивря по улице шла и махала веником, с криком: "В баню ступайте, евреи! Скорей, немытые, в баню!" Хведир и Хивря сегодня столкнулись за трапезой общей: Запах вина их привлек на пиршество к Пейсаху нынче... Шумной, веселой гурьбою, смеясь, беседуя, споря, Званные гости вошли в большую, красивую залу, В светлый, высокий покой, где в сад выходили все окна. С садом фруктовым свой дом от отца унаследовал Пейсах. Мелом был выбелен зал; в потолок был вделан прекрасный Круг из затейливой лепки, в центре же круга висела Лампа на толстом крюке. По стенам красовались портреты Монтефиоре и Гирша и многих ученых раввинов. Венские стулья стояли у длинных столов, но садиться Гости еще не спешили. Один собеседник другого Крепко за лацкан держал, - и громко все говорили. Хаим, раввин, наконец вопросил хозяина пира: "Ну, не пора ли, реб Пейсах?" "Ну, ну!" ответствовал Пейсах: Сандоку стул поскорее". - И стул принесен был слугою. Весь озарился в тот миг Азриель веселием духа. Гордо взирал он вокруг, с величием кесарей древних; Розовы щеки его, как у сильного юноши; кудри, Слившись с большой бородой, сединою серебряной блещут, Белой волною струясь по одежде, по выпуклой груди; Седы и брови его, густые, широкие; ими, Точно изогнутым луком, лоб белоснежный очерчен. Видом своим величавым взоры гостей услаждал он. Сидя на стуле, он ждал, чтобы кватэр явился с ребенком. Молча смотрел он на дверь в соседний покой, где сидели Женщины: там находилась роженица с новорожденным. Вот отворяется тихо дверь, и в комнату входит Чудная девушка; лет ей шестнадцать, не более. Это - Пейсаха старшая дочь, - она же кватэрин нынче. Стройно она сложена, но вся еще блещет росою Детства: покатые плечи созрели прелестно, округло, Шея же слишком тонка, и локти младенчески остры; Плавно рисуются две сестрицы-волны под одеждой; Черные косы ее, заплетенные туго, сверкают, Словно тяжелые змеи, до самой ступни ниспадая. Девушка эта прелестна. И вот что всего в ней прелестней: Кажется, девочка в ней со взрослою женщиной спорят; То побеждает одна, то другая. Дубку молодому Тажке подобна она: дубок и строен, и тонок, - Все же грядущую силу предугадать в нем нетрудно. В серых, огромных глазах у девушки искрится радость, Черны и длинны ресницы, которыми глаз оторочен. Если же взглянет она, то взор ее в сердце проникнет, Светлым и тихим весельем все сердце пленяя и полня... Руки простерты ее. На руках, в одеяле, младенец. Тихо ступает она, слегка назад откачнувшись: Новорожденного братца, как видно, держать нелегко ей. Вот на мгновенье стыдливым румянцем вспыхнули щеки, Тотчас, однако, лицо по-прежнему стало спокойно. Верно, взглянула она, как кватэр идет ей навстречу. "Словно Шехина почиет на ней! Смотрите! Смотрите!" - Берелэ Донс воскликнул. Другие смущенно молчали: Как бы ее он не сглазил! - Тут кватэр, взявши ребенка, Рабби Азриэлю подал. Мальчик рослый и крепкий, Розово тело его, как цвет распустившейся розы, Тихо лежит он на белой, вымытой чисто простынке... Осенью позднею солнце является так же порою: Клонится к вечеру день; снега над полями синеют; Падает солнце все ниже - и краем касается снега... Все приглашенные тесно столпились возле младенца. Было на лицах тогда ожиданье и святости отсвет, - Благоговейная тишь воцарилась у Пейсаха в доме.

    III

    Пир он лишился". Так прошептал Шмуэль-Буду Матисья Семен, аптекарь. К шумной и быстрой беседе опять возвращаются гости; Снова наполнилась зала говором, спорами, гулом. Вот, меж гостей пробираясь, и женщины в залу выходят: Это родня и подруги счастливой роженицы Мирьям. Вот на столы постелили чистые скатерти; вскоре С ясным, играющим звоном явились графины и рюмки; Стройными стали рядами они на столах; по соседству Выросли целые горы; в корзинах, в серебряных чашах Вдоволь наложено хлеба, сластей, орехов, оладей. Все ощутили тогда в сердцах восхищенье. А Пейсах Речь свою начал к гостям, говоря им с любезным приветом: "Мойте, друзья мои, руки и к трапезе ближе садитесь. Сердце свое укрепите всем, что дал мне Создатель. Вот полотенце, кувшин же с водою в сенях вы найдете". Так он сказал, и гостям слова его были приятны. Все окружили кувшин и руки с молитвою мыли. В залу вернулись потом обратно, и сели, и ждали. Благословил, наконец, раввин приступить к монопольке. С медом оладью он взял, преломил, - и примеру благому Прочие все подражали охотно, что очень понятно, Ибо не ели с утра и голодными были изрядно. Весело гости кричали: "Твое, реб Пейсах, здоровье! Многая лета еще живи на благо и радость!" Пейсах ответил: "Аминь, да будет по вашему слову. Благословенье Господне над все Израилем!" Вскоре Пусты уж были корзины и чаши. Но тотчас на смену Целая рать прибыла тарелок, наполненных щедро Рубленной птичьей печенкой, зажаренной в сале гусином. Вовремя повар печенку вынул из печи и в меру Перцу и соли прибавил, сдобривши жареным луком: Сочная очень печенка, и видом подобна топазу. Разом затих разговор; жернова не праздно лежали; Только и слышались звуки ножей да вилок. Но вот уж - Время явиться салату, что жиром куриным приправлен; В нем же - изрубленный мелко лук и чесной ароматный. Небу салат был угоден: ни крошки его не осталось. Тут-то гигантское блюдо внесли с фаршированной рыбой: Окунь янтарный на нем, и огромная щука, а также Мелкая всякая рыба, нежная вкусом; иная Сварена с разной начинкой, иная зажарена в масле, И золотистые капли росою сверкают на спинах. Перцем приправлена рыба, изюмом, и редькой, и луком. Славится Мирьям своей фаршированной рыбой, - а нынче Варка особенно ей удалась, - и счастлива Мирьям. Рыбешка тает во рту и сама собою так нежно В горло скользит, а на вкус - приятней сыченого меда. К рыбе явились на стол, пирующих радуя взоры, Старые крымские вина и пара бутылок "Кармела": Им угощали раввина, потом и других приглашенных. Все похвалили его. Когда же насытились гости, Снова вернулись они к беседам, и шуткам, и спорам. Шел разговор о ценах на хлеб, о плохом урожае. Шум возрастал, ибо каждый в Израиле высказать может Слово свое. О болезни Виктории спорили много, Об иностранных делах; добрались наконец до наследства Ротшильда; вспомнили Гирша и с ним колонистов несчастных. Шмерл, меламед, тогда возвысил громкий свой голос. (Родом он был из Литвы, но вольного духа набрался, Светские книги читая.) Он начал: "Вниманье! Вниманье! Слушайте, что вам расскажет меламед!" И тут описал он Злую судьбу колонистов, их бедствия, скорби, печали, Все притесненья, и голод, и горечь нужды безысходной. "Тверды, однако ж, они во всех испытаниях были. Взоры они обращают к Израилю: братья, на помощь! Красное это вино - не кровь ли тех колонистов? - Кровь, что они проливают на милых полях Палестины. Взыщется кровь их на вас, когда не придете на помощь! Братья, спешите на помощь! Спасайте дело святое! Есть поговорка у гоев отличная: с миру по нитке - Голому выйдет рубаха!" - Такими словам он кончил. Бледно лицо его было, глаза же сверкали. Все гости Молча внимали ему, головами качая... Платками Женщины терли глаза. Умолк меламед - и тотчас Между гостями пошла вкруговую тарелка для сбора. Звякали громко монеты в высокой Пейсаха зале, И тяжелела тарелка все более с каждым мгновеньем, И веселей становилось собранье: ведь каждое сердце Ближнему радо помочь. Ученый меламед от счастья Потный и красный сидел... Бородку свою небольшую Шебселэ молча щипал. (Из Польши он прибыл недавно; "Коршуном польским" у нас прозвали его, как обычно Каждый зовется поляк, когда не зовут его просто "Вором".) Но вот наконец произнес он: "Конечно, конечно, Шмерл - человек настоящий. Одна беда - из Литвы он. Что они там за евреи? На выкрестов больше похожи". Слово такое услышав, госты взглянули на Шмерла: Что он ответил? Мужчина ведь умный, к тому же меламед. Шмерл же в ответ закрывает глаза и сам вопрошает: "Шебселэ! Праотец наш, Авраам, не так же ли был он Родом литвак?" - "Авраам? Да постой: из чего ж это видно?" "Вот из чего: и воззвал к Аврааму он "Пфе! Не стоит ответа. Только одно мне неясно, понять одного не могу я: Как это каждый литвак два имени носит? А если Нет у него двух имен, то тфиллин наверно две пары, Или в Литве он оставил двух жен, не давая развода". Шутка понравилась все пировавшим, и много смеялись Гости, весьма забавляясь словами Шебселэ. Только Шмерл побледнел чрезвычайно: грешки свои он припомнил. Все же он гнев поборол и Шебселэ вот что ответил: "Шебселэ, слушай и вникни. Понятно тебе, вероятно, Слово легенды пасхальной: зачем Господь Вседержитель Ангела смерти убил? Ведь ангел-то прав был, - не так ли? Ну-ка, подумай над этим!" Собранье воскликнуло хором: "Ангел, конечно, был прав! Что хочешь сказать ты, меламед?" "Вот что", ответствует Шмерл - и речь свою так продолжает: "Прав был, конечно, и Бог, но во всем виновата собака: Дескать, она-то права, - но кто ее просит, собаку, Суд свой высказывать? Ей ли дано это право?" - Тут гости Смеха сдержать не могли. А Шебселэ то покраснее, То побелеет... Ответить обидчику хочет... Но смотрит, - Вот уж стоит перед ним тарелка вкусного супа. Плавают в супе лепешки с горячей начинкой. Бульон же Золотом так и сверкает расплавленным, жидким, - а солнце Луч свой дробит в пузырьках, и жирные блестки сверкают Желтым и синим огнем. Совсем уж раскрыл-было рот свой Шебселэ, чтобы ответить, - но тут почел он за благо Парой лепешек его набить, лепешки смочивши Ложкой бульона. И спор, начавший уже разгораться, Сам оборвался внезапно. А гости сидят и вкушают Суп, а за супом жаркое: кур, откормленных уток, Сладкие крымские вина, - и шутят, и громко смеются. Солнце уже опустилось, как сел Элиокум в повозку. Тронулись лошади шагом; теперь уж они не спешили, Ибо от выпитых вин ослабли Михайловы руки. Кони брели напрямик, без дороги, по степи широкой, - И Элиокум на кочках тяжелой кивал головою.